— Все бессмысленно, — сказал он негромко. — Скучно жил, ненужно! И все самое плохое прибереглось на последний день…
— Голубчик, — сказал Горбовский. — А что может быть хорошего в последнем дне?
— Вы еще не знаете…
— Знаю, — сказал Горбовский. — Все знаю…
— Не можете вы всего знать… Я же слышу, как вы со мной разговариваете.
— Как?
— Как с обыкновенным человеком. А я трус и преступник.
— Ну, Роберт, — сказал Горбовский. — Ну какой вы трус и преступник?
— Я трус и преступник, — упрямо повторил Роберт. — Я даже, наверное, хуже, потому что считаю, что все делал правильно.
— Трусов и преступников не бывает, — сказал Горбовский. — Я скорее поверю в человека, который способен воскреснуть, чем в человека, который способен совершить преступление.
— Не надо меня утешать. Я же говорю, что вы не знаете всего.
Горбовский лениво повернул к нему голову. — Роберт, — сказал он, — не тратьте вы зря время. Идите вы к ней. Сядьте рядом… Мне очень удобно лежать, но если хотите, я помогу вам…
— Все получается не так, как хочется, — тоскливо сказал Роберт. — Я был уверен, что спасу ее. Мне казалось, что я готов на все. Но оказалось, что на все я не готов… Пойду, — сказал вдруг он.
Горбовский следил за ним, как он шагает — сначала широко и уверенно, а потом все медленнее и медленнее, как он все–таки подошел к ней, и сел рядом, и она не отодвинулась.
Некоторое время Горбовский смотрел на них, стараясь разобраться, завидует он или нет, а потом задремал по–настоящему. Его разбудило прикосновение чего–то холодного. Он приоткрыл один глаз и увидел Камилла, его вечный нелепый шлем, его вечно постное и угрюмое лицо и круглые немигающие глаза.
— Я знал, что вы здесь, Леонид, — сообщил Камилл. — Я искал вас.
— Здравствуйте, Камилл, — пробормотал Горбовский. — Наверное, это очень скучно — все знать…
Камилл подтащил шезлонг и сел рядом в позе человека с переломленным позвоночником.
— Есть вещи поскучнее, — сказал он. — Мне все надоело. Это была огромная ошибка.
— Как дела на том свете? — спросил Горбовский.
— Там темно, — сказал Камилл. Он помолчал. — Сегодня я умирал и воскресал трижды. Каждый раз было очень больно.
— Трижды, — повторил Горбовский. — Рекорд. — Он посмотрел на Камилла.
— Камилл, скажите мне правду. Я никак не могу понять. Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать. Камилл подумал.
— Не знаю, — сказал он. — Я последний из Чертовой Дюжины. Опыт не удался, Леонид. Вместо состояния «хочешь, но не можешь» состояние «можешь, но не хочешь». Это невыносимо тоскливо — мочь и не хотеть.
Горбовский слушал, закрыв глаза.
— Да, я понимаю, — проговорил он. — Мочь и не хотеть — это от машины. А тоскливо — это от человека.
— Вы ничего не понимаете, — сказал Камилл. — Вы любите мечтать иногда о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств, ни даже ощущений. Бесплотный разум. Мозг–дальтоник. Великий Логик. Логические методы требуют абсолютной сосредоточенности. Для того чтобы что–нибудь сделать в науке, приходится днем и ночью думать об одном и том же, читать об одном и том же, говорить об одном и том же… А куда уйдешь от своей психической призмы? От врожденной способности чувствовать… Ведь нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть… Вы пытаетесь ограничить себя — и теряете огромный кусок счастья. И вы прекрасно сознаете, что вы его теряете. И тогда, чтобы вытравить в себе это сознание и прекратить мучительную раздвоенность, вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. «Подвергай сомнению!» — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество. — Со страшной тоской он глядел на вечернее море, на холодеющий пляж, на пустые шезлонги, отбрасывающие странную тройную тень. — Одиночество… — повторил он. — Вы всегда уходили от меня, люди. Я всегда был лишним, назойливым и непонятным чудаком. И сейчас вы тоже уйдете. А я останусь один. Сегодня ночью я воскресну в четвертый раз, один, на мертвой планете, заваленной пеплом и снегом…
Вдруг на пляже стало шумно. Увязая в песке, к морю спускались испытатели — восемь испытателей, восемь несостоявшихся нуль–перелетчиков. Семеро несли на плечах восьмого, слепого, с лицом, обмотанным бинтами. Слепой, закинув голову, играл на банджо, и все пели:
Они, не оглядываясь, вошли с песней в море по пояс, по грудь, а затем поплыли вслед за заходящим солнцем, держа на спинах слепого товарища. Справа от них была черная, почти до зенита, стена, и слева была черная, почти до зенита, стена, и оставалась только узкая темно–синяя прорезь неба, да красное солнце, да дорожка расплавленного золота, по которой они плыли, и скоро их совсем не стало видно в дрожащих бликах, и только слышался звон банджо и песня:
Малыш
1. ПУСТОТА И ТИШИНА
— Знаешь, — сказала Майка, — предчувствие у меня какое-то дурацкое…
Мы стояли возле глайдера, она смотрела себе под ноги и долбила каблуком промерзший песок.
Я не нашелся, что ответить. Предчувствий у меня не было никаких, но мне, в общем, здесь тоже не нравилось. Я прищурился и стал смотреть на айсберг. Он торчал над горизонтом гигантской глыбой сахара, слепяще-белый иззубренный клык, очень холодный, очень неподвижный, очень цельный, без всех этих живописных мерцаний и переливов, — видно было, что как вломился он в этот плоский беззащитный берег сто тысяч лет назад, так и намеревался проторчать здесь еще сто тысяч лет на зависть всем своим собратьям, неприкаянно дрейфующим в открытом океане. Пляж, гладкий, серо-желтый, сверкающий мириадами чешуек инея, уходил к нему, а справа был океан, свинцовый, дышащий стылым металлом, подернутый зябкой рябью, у горизонта черный, как тушь, противоестественно мертвый. Слева над горячими ключами, над болотом, лежал серый слоистый туман, за туманом смутно угадывались щетинистые сопки, а дальше громоздились отвесные темные скалы, покрытые пятнами снега. Скалы эти тянулись вдоль всего побережья, насколько хватал глаз, а над скалами в безоблачном, но тоже безрадостном ледяном серо-лиловом небе всходило крошечное негреющее лиловатое солнце.
Вандерхузе вылез из глайдера, немедленно натянул на голову меховой капюшон и подошел к нам.
— Я готов, — сообщил он. — Где Комов?
Майка коротко пожала плечами и подышала на застывшие пальцы.
— Сейчас придет, наверное, — рассеянно сказала она.
— Вы куда сегодня? — спросил я Вандерхузе. — На озеро?
Вандерхузе слегка запрокинул лицо, выпятил нижнюю губу и сонно посмотрел на меня поверх кончика носа, сразу сделавшись похожим на пожилого верблюда с рысьими бакенбардами.
— Скучно тебе здесь одному, — сочувственно произнес он. — Однако придется потерпеть, как ты полагаешь?
— Полагаю, что придется.
Вандерхузе еще сильнее запрокинул голову и с той же верблюжьей надменностью поглядел в сторону айсберга.
— Да, — сочувственно произнес он. — Это очень похоже на Землю, но это не Земля. В этом вся беда с землеподобными мирами. Все время чувствуешь себя обманутым. Обворованным чувствуешь себя. Однако и к этому можно привыкнуть, как ты полагаешь, Майка?
Майка не ответила. Совсем она что-то загрустила сегодня. Или наоборот