— Так, — сказал адъютант. — Остались: Орди Тадер, Мемо Грамену и еще двое, которые отказались себя назвать.
— Вот с них и начнем, — предложил штатский.
— Номер семьдесят три — тринадцать, — сказал адъютант.
Номер семьдесят три — тринадцать вошел и сел на табурет. Он тоже был в наручниках, хотя одна рука у него была искусственная, сухой, жилистый человек с болезненно толстыми, распухшими от прокусов губами.
— Ваше имя? — спросил бригадир.
— Которое? — весело спросил однорукий.
Максим даже вздрогнул: он был уверен, что однорукий будет молчать.
— У вас их много? Тогда назовите настоящее.
— Настоящее мое имя — номер семьдесят три — тринадцать.
— Та-ак… Что вы делали в квартире Кетшефа?
— Лежал в обмороке. К вашему сведению, я это очень хорошо умею. Хотите, покажу?
— Не трудитесь, — сказал человек в штатском. Он был очень зол. — Вам еще понадобится это умение.
Однорукий вдруг захохотал. Он смеялся громко, звонко, как молодой, и Максим с ужасом понял, что он смеется искренне. Люди за столом молча, словно окаменев, слушали этот смех.
— Массаракш! — сказал наконец однорукий, вытирая слезы плечом. — Ну и угроза!.. Впрочем, вы еще молодой человек… Вашу работу нужно делать по возможности сухо, казенно — за деньги. Это производит на подследственного огромное впечатление. Ужасно, когда тебя пытает не враг, а чиновник. Вот посмотрите на мою левую руку. Мне ее отпилили специалисты его императорского величества в три приема, и каждый акт сопровождался обширной перепиской… Палачи выполняли тяжелую, неблагодарную работу, им было скучно, они пилили мою руку и ругали нищенские оклады. И мне было страшно. Только очень большим усилием воли я удержался тогда от болтовни. А сейчас… Я же вижу, как вы меня ненавидите. Вы — меня, я — вас. Прекрасно! Но вы меня ненавидите меньше двадцати лет, а я вас — больше тридцати. Вы тогда еще пешком под стол ходили и мучили кошек, молодой человек…
— А-а, — сказал штатский. — Старая ворона. Я думал, вас уже всех перебили.
— И не надейтесь, — возразил однорукий. — Надо все-таки разбираться в мире, где вы живете… А то и разговаривать с вами не о чем…
— По-моему, достаточно, — сказал бригадир, обращаясь к штатскому.
Тот быстро написал что-то на журнале и дал бригадиру прочесть. Бригадир очень удивился, побарабанил пальцами по подбородку и с сомнением поглядел на штатского. Штатский улыбнулся. Тогда бригадир пожал плечами, подумал и обратился к ротмистру:
— Свидетель Чачу, как вел себя обвиняемый при аресте?
— Валялся на полу, — мрачно ответил ротмистр.
— То есть сопротивления он не оказывал… Та-ак… — Бригадир еще немного подумал, поднялся и огласил приговор: — Обвиняемый номер семьдесят три — тринадцать приговаривается к смертной казни, срок исполнения приговора не определяется, впредь до исполнения приговора обвиняемый имеет пребывать в ссылке на воспитании.
На лице ротмистра Чачу проступило презрительное недоумение, а однорукий, когда его выводили, тихонько смеялся и тряс головой, как бы говоря: «Ну и ну!»
Затем был введен номер семьдесят три — четырнадцать. Это был тот самый человек, который кричал, корчась на полу. Он был полон страха, но держался вызывающе. Прямо с порога он крикнул, что отвечать не будет и снисхождения не желает. Он действительно молчал и не ответил ни на один вопрос, даже на вопрос штатского: нет ли жалоб на дурное обращение? Кончилось тем, что бригадир посмотрел на штатского и вопросительно мыкнул. Штатский кивнул и сказал: «Да, ко мне». Он казался очень довольным.
Потом бригадир перебрал оставшиеся бумаги и сказал:
— Пойдемте, господа, поедим. Невозможно…
Суд удалился, а Максиму и Панди разрешили стоять вольно. Когда ротмистр тоже вышел, Панди возмущенно сказал:
— Видал гадов? Хуже змей, ей-богу. Главное ведь что? Не боли у них головы, ну как бы ты узнал, что они выродки? Подумать страшно, что бы тогда было…
Максим промолчал. Говорить ему не хотелось. Картина мира, еще сутки назад казавшаяся такой логичной и отчетливой, сейчас размылась, потеряла очертания. Впрочем, Панди не нуждался в репликах. Снявши, чтобы не запачкать, перчатки, он извлек из кармана кулек с жареными орешками, угостил Максима и принялся рассказывать, как он не терпит этот пост. Во-первых, страшно было заразиться от выродков. Во-вторых, некоторые из них, вроде этого однорукого, вели себя ну до того нагло, что сил нет как хотелось дать по шее. Один раз он вот так терпел-терпел, а потом и дал — чуть в кандидаты не разжаловали. Спасибо ротмистру, отстоял. Засадил только на двадцать суток и еще сорок суток без увольнения…
Максим грыз орешки, слушал вполуха и молчал. «Ненависть, — думал он. — Те ненавидят этих, эти ненавидят тех. За что? Самое отвратительное государство… Почему? Откуда он это взял?.. Растлили народ… Как? Что это может значить?.. И этот штатский… Не может быть, чтобы он намекал на пытки. Это же было давно, в средние века… Впрочем, фашизм. Да. Гитлер. Освенцим. Расовая теория, геноцид. Мировое господство. Гай — фашист? И Рада? Нет, не похоже… Господин ротмистр? Гм… Хорошо бы понять, какая существует связь между больной головой и пристрастием к неповиновению властям. Почему систему ПБЗ стремятся разрушить только выродки? И при этом даже не все выродки?»
— Господин Панди, — сказал он, — а хонтийцы — это все выродки, вы не слыхали?
Панди глубоко задумался.
— Как тебе… понимаешь… — произнес наконец он. — Мы в основном насчет выродков как городских, так и диких, которые в лесах. А что там в Хонти или, скажем, еще где, — этому, наверно, армейцев обучают. Главное, что ты должен знать, что хонтийцы есть злейшие внешние враги нашего государства. До войны они нам подчинялись, а теперь злобно мстят… Вот и все. Понял?
— Более или менее, — сказал Максим, и Панди сейчас же закатил ему выговор: в Легионе так не отвечают, в Легионе отвечают «так точно» или «никак нет», а «более или менее» есть выражение штатское, это капраловой сестренке можешь так отвечать, а здесь служба, здесь так нельзя…
Вероятно, он долго еще разглагольствовал бы, тема была благодарная, близкая его сердцу, и слушатель был внимательный, почтительный, но тут вернулись господа офицеры. Панди замолчал на полуслове, прошептал «смирно» и, совершив необходимые эволюции между столом и железной табуреткой, застыл. Максим тоже застыл.
Господа офицеры были в прекрасном настроении. Ротмистр Чачу громко и с пренебрежительным видом рассказывал, как в девяносто шестом они лепили сырое тесто прямо на раскаленную броню и пальчики облизывали. Бригадир и штатский возражали, что боевой дух боевым духом, но кухня Боевого Легиона должна быть на высоте, и чем меньше консервов, тем лучше. Адъютант, полузакрыв глаза, вдруг принялся цитировать наизусть какую-то поваренную книгу, и все замолчали и довольно долго слушали его со странным умилением на лицах. Потом адъютант захлебнулся и закашлялся, а бригадир, вздохнув, сказал:
— Да… Но надо, однако, кончать.
Адъютант, все еще кашляя, раскрыл папку, покопался в бумагах и произнес сдавленным голосом:
— Орди Тадер.
И вошла женщина, такая же белая и почти прозрачная, как и вчера, словно она все еще была в обмороке; но когда Панди, по обыкновению, протянул руку, чтобы взять ее за локоть и усадить, она резко отстранилась от него, как от гадины, и Максиму почудилось, что она сейчас ударит. Она не ударила, у нее были скованы руки, она только отчетливо произнесла:
— Не тронь, подлец! — обошла Панди и села.
Бригадир задал ей обычные вопросы. Она не ответила. Штатский напомнил ей о ребенке, о муже, и ему она тоже не ответила. Она сидела выпрямившись; Максим не видел ее лица, видел только напряженную, худую шею под растрепанными светлыми волосами. Потом она вдруг сказала спокойным низким голосом:
— Вы все отъявленные мерзавцы. Убийцы. Вы все умрете. Ты, бригадир, я тебя не знаю, я тебя вижу в первый и последний раз. Ты умрешь скверной смертью. Не от моей руки, к сожалению, но очень, очень скверной смертью. И ты, кровавый подонок. Двоих таких, как ты, я прикончила сама. Я бы сейчас убила тебя, я бы до тебя добралась, если бы не эти подлецы у меня за спиной… — Она перевела дыхание. — И ты, черномордый, пушечное мясо, ты еще попадешься к нам в руки. Но ты умрешь просто. Гэл промахнулся, но я знаю людей, которые не промахнутся…